Неточные совпадения
Она зари не замечает,
Сидит с поникшею главой
И на письмо не напирает
Своей печати вырезной.
Но, дверь тихонько отпирая,
Уж ей Филипьевна седая
Приносит на подносе чай.
«Пора, дитя мое, вставай:
Да ты, красавица, готова!
О пташка ранняя моя!
Вечор уж как боялась я!
Да,
слава Богу, ты здорова!
Тоски ночной и следу нет,
Лицо твое как маков
цвет...
Когда ж и где, в какой пустыне,
Безумец, их забудешь ты?
Ах, ножки, ножки! где вы ныне?
Где мнете вешние
цветы?
Взлелеяны в восточной неге,
На северном, печальном снеге
Вы не оставили следов:
Любили мягких вы ковров
Роскошное прикосновенье.
Давно ль для вас я забывал
И жажду
славы и похвал,
И край отцов, и заточенье?
Исчезло счастье юных лет,
Как на лугах ваш легкий след.
Меж гор, лежащих полукругом,
Пойдем туда, где ручеек,
Виясь, бежит зеленым лугом
К реке сквозь липовый лесок.
Там соловей, весны любовник,
Всю ночь поет;
цветет шиповник,
И слышен говор ключевой, —
Там виден камень гробовой
В тени двух сосен устарелых.
Пришельцу надпись говорит:
«Владимир Ленской здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт...
Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а
идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой
цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»
Она
шла, потупя голову и нюхая
цветы.
Ко всей деятельности, ко всей жизни Штольца прирастала с каждым днем еще чужая деятельность и жизнь: обстановив Ольгу
цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокоивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и
шел работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение,
шел в круг людей, знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными лицами; потом возвращался к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть под звуки ее голоса.
Мужики
идут с поля, с косами на плечах; там воз с сеном проползет, закрыв всю телегу и лошадь; вверху, из кучи, торчит шапка мужика с
цветами да детская головка; там толпа босоногих баб, с серпами, голосят…
Послала бы
Я в город братца-сокола:
«Мил братец! шелку, гарусу
Купи — семи
цветов,
Да гарнитуру синего!»
Я по углам бы вышила
Москву, царя с царицею,
Да Киев, да Царьград,
А посередке — солнышко,
И эту занавесочку
В окошке бы повесила,
Авось ты загляделся бы,
Меня бы промигал!..
Воз был увязан. Иван спрыгнул и повел за повод добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками,
пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил в обоз с другими возами. Бабы с граблями на плечах, блестя яркими
цветами и треща звонкими, веселыми голосами,
шли позади возов. Один грубый, дикий бабий голос затянул песню и допел ее до повторенья, и дружно, в раз, подхватили опять с начала ту же песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
И убедившись, что она одна, и желая застать ее врасплох, так как он не обещался быть нынче и она, верно, не думала, что он приедет пред скачками, он
пошел, придерживая саблю и осторожно шагая по песку дорожки, обсаженной
цветами, к террасе, выходившей в сад.
—
Слава Богу,
слава Богу, — заговорила она, — теперь всё. готово. Только немножко вытянуть ноги. Вот так, вот прекрасно. Как эти
цветы сделаны без вкуса, совсем не похоже на фиалку, — говорила она, указывая на обои. — Боже мой! Боже мой. Когда это кончится? Дайте мне морфину. Доктор! дайте же морфину. О, Боже мой, Боже мой!
На правой стороне теплой церкви, в толпе фраков и белых галстуков, мундиров и штофов, бархата, атласа, волос,
цветов, обнаженных плеч и рук и высоких перчаток,
шел сдержанный и оживленный говор, странно отдававшийся в высоком куполе.
Шли в гору по тихой улице, мимо одноэтажных, уютных домиков в три, в пять окон с кисейными занавесками, с
цветами на подоконниках.
Самгин встряхнул головой, не веря своему слуху, остановился. Пред ним по булыжнику улицы шагали мелкие люди в солдатской, гнилого
цвета, одежде не по росту, а некоторые были еще в своем «цивильном» платье. Шагали они как будто нехотя и не веря, что для того, чтоб
идти убивать, необходимо особенно четко топать по булыжнику или по гнилым торцам.
Ближе к Таврическому саду люди
шли негустой, но почти сплошной толпою, на Литейном, где-то около моста, а может быть, за мостом, на Выборгской, немножко похлопали выстрелы из ружей, догорал окружный суд, от него остались только стены, но в их огромной коробке все еще жадно хрустел огонь, догрызая дерево, изредка в огне что-то тяжело вздыхало, и тогда от него отрывались стайки мелких огоньков, они трепетно вылетали на воздух, точно бабочки или
цветы, и быстро превращались в темно-серый бумажный пепел.
Не дожидаясь, когда встанет жена, Самгин
пошел к дантисту. День был хороший, в небе
цвело серебряное солнце, похожее на хризантему; в воздухе играл звон колоколов, из церквей, от поздней обедни, выходил дородный московский народ.
Когда она, стройная, в шелковом платье жемчужного
цвета,
шла к нему по дорожке среди мелколистного кустарника, Самгин определенно почувствовал себя виноватым пред нею. Он ласково провел ее в отдаленный угол сада, усадил на скамью, под густой навес вишен, и, гладя руку ее, вздохнул...
Самгин смотрел на плотную, празднично одетую массу обывателей, — она заполняла украшенную молодыми березками улицу так же плотно, густо, как в Москве,
идя под красными флагами, за гробом Баумана, не видным под лентами и
цветами.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она
шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала
цветы, травы.
Шли краем оврага, глубоко размытого в глинистой почве, один скат его был засыпан мусором, зарос кустарником и сорными травами, другой был угрюмо голый, железного
цвета и весь точно исцарапан когтями.
В серой,
цвета осеннего неба, шубке, в странной шапочке из меха голубой белки, сунув руки в муфту такого же меха, она была подчеркнуто заметна. Шагала расшатанно,
идти в ногу с нею было неудобно. Голубой, сверкающий воздух жгуче щекотал ее ноздри, она прятала нос в муфту.
На желтой крышке больничного гроба лежали два листа пальмы латании и еще какие-то ветки комнатных
цветов; Алина — монументальная, в шубе, в тяжелой шали на плечах —
шла, упираясь подбородком в грудь; ветер трепал ее каштановые волосы; она часто, резким жестом руки касалась гроба, точно толкая его вперед, и, спотыкаясь о камни мостовой, толкала Макарова; он шагал, глядя вверх и вдаль, его ботинки стучали по камням особенно отчетливо.
Вот, наконец, десятки тысяч москвичей
идут под красными флагами за красным, в
цветах, гробом революционера Николая Баумана, после чего их расстреливают.
Пошли в угол террасы; там за трельяжем
цветов, под лавровым деревом сидел у стола большой, грузный человек. Близорукость Самгина позволила ему узнать Бердникова, только когда он подошел вплоть к толстяку. Сидел Бердников, положив локти на стол и высунув голову вперед, насколько это позволяла толстая шея. В этой позе он очень напоминал жабу. Самгину показалось, что птичьи глазки Бердникова блестят испытующе, точно спрашивая...
— Разве? — шутливо и громко спросил Спивак, настраивая балалайку. Самгин заметил, что солдаты смотрят на него недружелюбно, как на человека, который мешает. И особенно пристально смотрели двое: коренастый, толстогубый, большеглазый солдат с подстриженными усами рыжего
цвета, а рядом с ним прищурился и закусил губу человек в синей блузе с лицом еврейского типа. Коснувшись пальцем фуражки, Самгин
пошел прочь, его проводил возглас...
Он вскочил из-за стола, точно собираясь
идти куда-то, остановился у окна в
цветах, вытер салфеткой пот с лица, швырнул ее на пол и, широко размахнув руками, просипел...
Идя садом, он увидал в окне своей комнаты Варвару, она поглаживала пальцами листья
цветка. Он подошел к стене и сказал тихонько, виновато...
А не всем рекам такая
слава.
Вот Стугна, худой имея нрав,
Разлилась близ устья величаво,
Все ручьи соседние пожрав,
И закрыла Днепр от Ростислава,
И погиб в пучине Ростислав.
Плачет мать над темною рекою,
Кличет сына-юношу во мгле,
И
цветы поникли, и с тоскою
Приклонилось дерево к земле.
Ему
шел уже двенадцатый год, когда все намеки его души, все разрозненные черты духа и оттенки тайных порывов соединились в одном сильном моменте и, тем получив стройное выражение, стали неукротимым желанием. До этого он как бы находил лишь отдельные части своего сада — просвет, тень,
цветок, дремучий и пышный ствол — во множестве садов иных, и вдруг увидел их ясно, все — в прекрасном, поражающем соответствии.
Обошедши все дорожки, осмотрев каждый кустик и
цветок, мы вышли опять в аллею и потом в улицу, которая вела в поле и в сады. Мы
пошли по тропинке и потерялись в садах, ничем не огороженных, и рощах. Дорога поднималась заметно в гору. Наконец забрались в чащу одного сада и дошли до какой-то виллы. Мы вошли на террасу и, усталые, сели на каменные лавки. Из дома вышла мулатка, объявила, что господ ее нет дома, и по просьбе нашей принесла нам воды.
Мочала или волокна —
цвета… как бы назвать его? да, светло-мочального — доставляются изнутри острова, в тюках, и
идут прежде всего в расческу.
Впрочем, если заговоришь вот хоть с этим американским кэптеном, в синей куртке, который наступает на вас с сжатыми кулаками, с стиснутыми зубами и с зверским взглядом своих глаз,
цвета морской воды, он сейчас разожмет кулаки и начнет говорить, разумеется, о том, откуда
идет, куда, чем торгует, что выгоднее, привозить или вывозить и т. п.
От дома
шли большею частию узенькие аллеи во все стороны, обсаженные или крупной породы деревьями, или кустами, или, наконец,
цветами.
Около дворика кругом
шла шпалера из виноградных лоз, и кисти ягод висели везде, зрелые и крупные, янтарного
цвета.
Я
пошел берегом к баркасу, который ушел за мыс, почти к морю, так что пришлось
идти версты три. Вскоре ко мне присоединились барон Шлипенбах и Гошкевич, у которого в сумке шевелилось что-то живое: уж он успел набрать всякой всячины; в руках он нес пучок
цветов и травы.
Мы
шли,
шли в темноте, а проклятые улицы не кончались: все заборы да сады. Ликейцы, как тени, неслышно скользили во мраке. Нас провожал тот же самый, который принес нам
цветы. Где было грязно или острые кораллы мешали свободно ступать, он вел меня под руку, обводил мимо луж, которые, видно, знал наизусть. К несчастью, мы не туда попали, и, если б не провожатый, мы проблуждали бы целую ночь. Наконец добрались до речки, до вельбота, и вздохнули свободно, когда выехали в открытое море.
Когда в солнечное утро летом
пойдешь в лес, то на полях, в траве видны алмазы. Все алмазы эти блестят и переливаются на солнце разными
цветами — и желтым, и красным, и синим. Когда подойдешь ближе и разглядишь, что это такое, то увидишь, что это капли росы собрались в треугольных листах травы и блестят на солнце.
Появлялись новые партии рабочих, которые, как
цвет папоротника, где-то таинственно нарастали, чтобы немедленно же исчезнуть в пучине водоворота. Наконец привели и предводителя, который один в целом городе считал себя свободным от работ, и стали толкать его в реку. Однако предводитель
пошел не сразу, но протестовал и сослался на какие-то права.
В течение всего его градоначальничества глуповцы не только не садились за стол без горчицы, но даже развели у себя довольно обширные горчичные плантации для удовлетворения требованиям внешней торговли."И процвела оная весь, яко крин сельный, [Крин се́льный (церковно-славянск.) — полевой
цветок.]
посылая сей горький продукт в отдаленнейшие места державы Российской и получая взамен оного драгоценные металлы и меха".
Кроткий отец иеромонах Иосиф, библиотекарь, любимец покойного, стал было возражать некоторым из злословников, что «не везде ведь это и так» и что не догмат же какой в православии сия необходимость нетления телес праведников, а лишь мнение, и что в самых даже православных странах, на Афоне например, духом тлетворным не столь смущаются, и не нетление телесное считается там главным признаком прославления спасенных, а
цвет костей их, когда телеса их полежат уже многие годы в земле и даже истлеют в ней, «и если обрящутся кости желты, как воск, то вот и главнейший знак, что прославил Господь усопшего праведного; если же не желты, а черны обрящутся, то значит не удостоил такого Господь
славы, — вот как на Афоне, месте великом, где издревле нерушимо и в светлейшей чистоте сохраняется православие», — заключил отец Иосиф.
— Без сомнения. Оставим это, — отрезала она. — Слушайте: я с вами туда на похороны
идти теперь не могу. Я
послала им на гробик
цветов. Деньги еще есть у них, кажется. Если надо будет, скажите, что в будущем я никогда их не оставлю… Ну, теперь оставьте меня, оставьте, пожалуйста. Вы уж туда опоздали, к поздней обедне звонят… Оставьте меня, пожалуйста!
Жизнь его в этот год в деревне у тетушек
шла так: он вставал очень рано, иногда в 3 часа, и до солнца
шел купаться в реку под горой, иногда еще в утреннем тумане, и возвращался, когда еще роса лежала на траве и
цветах.
Нехлюдов поблагодарил его и, не входя в комнаты,
пошел ходить в сад по усыпанным белыми лепестками яблочных
цветов заросшим дорожкам, обдумывая всё то, что он видел.
Она примирительно смотрела на весь мир. Она стояла на своем пьедестале, но не белой, мраморной статуей, а живою, неотразимо пленительной женщиной, как то поэтическое видение, которое снилось ему однажды, когда он, под обаянием красоты Софьи,
шел к себе домой и видел женщину-статую, сначала холодную, непробужденную, потом видел ее преображение из статуи в живое существо, около которого заиграла и заструилась жизнь, зазеленели деревья, заблистали
цветы, разлилась теплота…
Он нюхал
цветок и
шел за ней.
Она нюхает
цветок и, погруженная в себя, рассеянно ощипывает листья губами и тихо
идет, не сознавая почти, что делает, к роялю, садится боком, небрежно, на табурет и одной рукой берет задумчивые аккорды и все думает, думает…
— Вот она кто! — сказала Вера, указывая на кружившуюся около
цветка бабочку, — троньте неосторожно,
цвет крыльев пропадет, пожалуй, и совсем крыло оборвете. Смотрите же! балуйте, любите, ласкайте ее, но Боже сохрани — огорчить! Когда придет охота обрывать крылья, так
идите ко мне: я вас тогда!.. — заключила она, ласково погрозив ему.
Она
пошла. Он глядел ей вслед; она неслышными шагами неслась по траве, почти не касаясь ее, только линия плеч и стана, с каждым шагом ее, делала волнующееся движение; локти плотно прижаты к талии, голова мелькала между
цветов, кустов, наконец, явление мелькнуло еще за решеткою сада и исчезло в дверях старого дома.
Он, держась за сердце, как будто унимая, чтоб оно не билось,
шел на цыпочках. Ему все снились разбросанные
цветы, поднятый занавес, дерзкие лучи, играющие на хрустале. Он тихо подкрался и увидел Софью.
Он вспомнил, что когда она стала будто бы целью всей его жизни, когда он ткал узор счастья с ней, — он, как змей, убирался в ее
цвета, окружал себя, как в картине, этим же тихим светом; увидев в ней искренность и нежность, из которых создано было ее нравственное существо, он был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался с ней птичкой,
цветком, радовался детски ее новому платью,
шел с ней плакать на могилу матери и подруги, потому что плакала она, сажал
цветы…